Председатель Калмыцкого отделения ООО "Дети войны" Владимиров А.Т. поздравил с 98 летием ветерана Великой Отечественной войны, труженика тыла, почётного гражданина Калмыкии Сангаджи-Горя Шохаевича Джекиева
Рассказ ветерана Великой Отечественной войны, труженика тыла, почётного гражданина Калмыкии Сангаджи-Горя Шохаевича Джекиева. Ему 98 лет из поколения «Дети войны»

Гармошка в нашей семье была всегда. Ещё до войны, в Бергине, отец принёс её с базара — потертую, с медными ладами, но звонкую. По вечерам, когда степь затихала, садились на кошму: отец перебирал кнопки, мама подпевала, а мы, пацаны, плясали под пыльным навесом. Никто нас не учил нотной грамоте — у кого в степи учителя? Просто слушали, как ветер гудит в сухой траве, и сами пальцы находили лады. Мне было лет пять, когда я впервые протянул руки к гармошке. Дядька засмеялся: «Мал ещё!» А я взял и потянул меха — вылетел такой звук, что все замолчали. Неправильный, хриплый, но мой. С тех пор она стала моей душой.
В сорок первом отца проводили на фронт. Я остался старшим в доме — мама, два братишки, худые, как суслики. В сорок втором меня, четырнадцатилетнего, кинули на стройку дороги «Астрахань–Кизляр». Копали землю лопатами, таскали щебень, шпалы, не спали сутками. Потом скажут: эта дорога спасла Сталинград. А мы просто знали: надо. Голодные, в прожжённых фуфайках, мы не ждали благодарности.
А потом — декабрь сорок третьего.
Снег выпал рано. Мама топила печку кизяком, я возился с гармошкой — чинилась, расстроилась. И тут постучали. Запыхавшийся почтальон, бумажный треугольник в руке. Мама не умела читать, я читал за неё. «Пал при защите… под Житомиром… верный воинской присяге…» Дальше не помню. Мама не закричала, не упала. Она села на лавку, посмотрела на меня и сказала тихо: «Отец не приедет».
Через неделю умерла бабушка. Как свеча, догорела. Сердце не выдержало.
И ещё через неделю — стук в дверь. «Собирайтесь. Выезжаем».
Нас погрузили в товарные вагоны. Маму, меня, двух братишек — одному пять, другому восемь. В углу — узел с тряпками, гармошка и похоронка, завёрнутая в платок. Ехали долго. Мороз за сорок. В тамбуре умерла старуха из соседнего барака — её так и выгрузили на полустанке, закопали в снег.
Красноярск. Кирпичный завод № 3
Пятнадцать лет мне было. Или шестнадцать — дни смешались в один серый ком. Мама устроилась туда же, но ей платили гроши. Я сказал мастеру: «Возьмите меня. Потяну». Он посмотрел на мои руки — тонкие, как ветки — и махнул: «Иди к печам».
Вот это ад был. Раскалённые кирпичи — только что из печи, огонь ещё живёт внутри. Тачка железная, ручки деревянные, но они тлели от жара. Мы обматывали их тряпками, мочили водой, но к концу смены тряпки горели. Лицо пекло, глаза слезились, кожа на ладонях слезала клочьями. И так — год за годом.
В те годы Красноярск рос. Строили комбайновый, шинный, металлургический заводы, жилые дома. Кирпича требовалось — тысячи, десятки тысяч. Мы не успевали. Работали в три смены, без выходных. Я вывез из тех печей, наверное, миллион кирпичей — каждый помню тяжестью в руках.
По ночам, когда падал от усталости, брал гармошку. Сяду в углу барака, где спят наши — калмыки, татары, русские, — и играю. Тихие мелодии о степи, о тюльпанах, о доме, которого уже нет. Люди плачут во сне. А я играю.
Гармонистов в посёлке было мало. Меня скоро узнали: «Эй, Гриша, так меня называли местные так как им трудно было произнести мое полное калмыцкое имя (Сангаджи-Горя), сыграй!» На свадьбах, на поминках, на праздниках — звали везде. Даже русские рабочие с соседних участков приходили слушать. Я был молодой, чёрный от кирпичной пыли, но глаза горели. Девчата заглядывались. «Завидный жених», — шутили мамины подруги.
А я уже тогда положил глаз на одну — Наран. Наран Доржиевна Качаева Тоже калмычка, тоже ссыльная. Тихая, с копной чёрных волос и таким взглядом, будто она всю войну уже переплакала. Мы встретились на заводе — она подавала кирпичи на ленту. Однажды я сыграл ей на гармошке, прямо у печи, под грохот пресса. Она улыбнулась. И я понял: всё, отступать некуда.
В 1950-м поженились. Мама плакала от радости. Родились три сына — один за другим. Крепкие, как те сибирские лиственницы. Счастье было такое, что я забыл про холод и голод.
В 1957-м вернулись в Калмыкию. Поселились в Харбе. Я пошёл работать в стройцех — восстанавливать совхоз, строить дома, кошары. Надя растила детей. Казалось, жизнь наладилась.
Но в 1957-м она заболела. Быстро, страшно. Врачи разводили руками. Я возил её в Элисту, в Ставрополь — не помогло. Умерла. Мне было двадцать восемь лет. Трое сыновей — старшему семь, младшему два года. Родственники советовали: «Женись снова, детей поднимать надо». А я не смог. Один раз полюбил — на всю жизнь. Однолюб.
По ночам уложив детей спать, выходил в степь, садился на курган, играл на гармошке. Ту самую мелодию, что играл ей у печи. Ветер подхватывал, уносил в небо. Пусть слышит, где бы ни была.
Детей поднял сам. И помогли родственники, соседи, вся Харба. Мои парни выросли достойными — не пили, не шатались, работали. Женились на хороших девушках — и те приняли меня как родного отца. Теперь у меня три сына, двенадцать внуков, тридцать пять правнука и шесть праправнуков. А мне — девяносто восемь лет.
Вы спросите: почему я так долго живу?
Иногда я сам себя спрашиваю. И отвечаю.
Первое — видимо, за отца. Он там, под Житомиром, голову сложил, а я должен дожить за него. Второе — за двух братишек, что замёрзли в Сибири. Они в той холодной земле лежат, а я хожу по этой — живой. Третье — наверное, за то, что я честно прожил свою жизнь. Не украл, не предал, не сломался. Родину свою строил — руками, кирпичиками. И гармошку не бросил.
Мне самому ничего не надо. Дети у меня хорошие — хотя им уже под семьдесят, я до сих пор зову их «мои мальчики». Они смеются: «Папа, мы уже дедушки!» А я говорю: «Вы для меня всегда дети». Каждое утро мы пьём чай вместе — если не в гостях, то по телефону. Спрашиваю: «Как спали? Что ели? Не болит ли ничего?» Они отвечают, а у меня на сердце тепло.
Я счастлив, что живу и вижу их. Смотрю на правнуков — бегают, шумят — и думаю: ради этого стоило стоять у тех печей, стоило не сдаться.
Вы хотите, чтобы я сыграл? Принесите гармошку.
Сейчас я спою вам одну песню. Про мать — ту, что похоронила мужа и свекровь за одну неделю, а потом везла нас в Сибирь в промёрзшем вагоне и шептала: «Держитесь, мальчики». И про любимую — ту, что ждала меня с работы у печи, ту, что ушла слишком рано.
Я играю за отца, которого не помню в лицо. За братьев, которые не дошли до Победы. За всех, кто остался в той войне мальчишками, не прожив и шестнадцати лет.
Если вы будете слушать и заплачете — ничего страшного. Слёзы очищают душу.
А я сыграю. Как умею. Как умели мои деды — без нот, без школы, одним сердцем.
Сангаджи-Гаря Шохаевич берёт в руки гармонь. Сначала тихо, неуверенно — ищет кнопки. Потом плечи распрямляются, веки опускаются. И из мехов вырывается такая мелодия, что даже стены большого дома начинают дышать. В ней — звон кирки на стройке, стук колёс товарного вагона, плач матери, жар печи, первый поцелуй, степной ветер и детский смех. Вся жизнь.

Материал для публикации предложил Александр Владимиров